Неточные совпадения
Кто
жил и мыслил, тот
не может
В душе
не презирать людей;
Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых
дней:
Тому уж нет очарований,
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Всё это часто придает
Большую прелесть разговору.
Сперва Онегина язык
Меня смущал; но я привык
К его язвительному спору,
И к шутке, с желчью пополам,
И злости мрачных эпиграмм.
Видно было, что хозяин приходил в дом только отдохнуть, а
не то чтобы
жить в нем; что для обдумыванья своих планов
и мыслей ему
не надобно было кабинета с пружинными креслами
и всякими покойными удобствами
и что жизнь его заключалась
не в очаровательных грезах у пылающего камина, но прямо в
деле.
— Все это хорошо, только, уж как хотите, мы вас
не выпустим так рано. Крепости будут совершены сегодня, а вы все-таки с нами
поживите. Вот я сейчас отдам приказ, — сказал он
и отворил дверь в канцелярскую комнату, всю наполненную чиновниками, которые уподобились трудолюбивым пчелам, рассыпавшимся по сотам, если только соты можно уподобить канцелярским
делам: — Иван Антонович здесь?
И, может быть, я завтра умру!..
и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом
деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец.
И то
и другое будет ложно. После этого стоит ли труда
жить? а все
живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно
и досадно!
Мне объявили, что я должен
прожить тут еще три
дни, ибо «оказия» из Екатеринограда еще
не пришла
и, следовательно, отправиться обратно
не может.
Он был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану
и объявил, что она больше
дня жить не может; только он ошибся…
Вот в чем
дело: есть у меня дядя (я вас познакомлю; прескладной
и препочтенный старичонка!), а у этого дяди есть тысяча рублей капиталу, а сам
живет пенсионом
и не нуждается.
И ведь согласился же он тогда с Соней, сам согласился, сердцем согласился, что так ему одному с этаким
делом на душе
не прожить!
Не явилась тоже
и одна тонная дама с своею «перезрелою
девой», дочерью, которые хотя
и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум
и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной
и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги
не стоят».
— Э-эх! человек недоверчивый! — засмеялся Свидригайлов. — Ведь я сказал, что эти деньги у меня лишние. Ну, а просто, по человечеству,
не допускаете, что ль? Ведь
не «вошь» же была она (он ткнул пальцем в тот угол, где была усопшая), как какая-нибудь старушонка процентщица. Ну, согласитесь, ну «Лужину ли, в самом
деле,
жить и делать мерзости, или ей умирать?».
И не помоги я, так ведь «Полечка, например, туда же, по той же дороге пойдет…».
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой
и всегда бывает: «
Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь
и пьешь,
и теплом пользуешься», а что тут пьешь
и ешь, когда
и ребятишки-то по три
дня корки
не видят!
— Нет, нет,
не совсем потому, — ответил Порфирий. — Все
дело в том, что в ихней статье все люди как-то разделяются на «обыкновенных»
и «необыкновенных». Обыкновенные должны
жить в послушании
и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право делать всякие преступления
и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные. Так у вас, кажется, если только
не ошибаюсь?
Письмо матери его измучило. Но относительно главнейшего, капитального пункта сомнений в нем
не было ни на минуту, даже в то еще время, как он читал письмо. Главнейшая суть
дела была решена в его голове,
и решена окончательно: «
Не бывать этому браку, пока я
жив,
и к черту господина Лужина!»
Он остановился вдруг, когда вышел на набережную Малой Невы, на Васильевском острове, подле моста. «Вот тут он
живет, в этом доме, — подумал он. — Что это, да никак я к Разумихину сам пришел! Опять та же история, как тогда… А очень, однако же, любопытно: сам я пришел или просто шел, да сюда зашел? Все равно; сказал я… третьего
дня… что к нему после того на другой
день пойду, ну что ж,
и пойду! Будто уж я
и не могу теперь зайти…»
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра
и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой
день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей
не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то
не в себе.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже
жил не прежней жизнью, когда ему все равно было, лежать ли на спине
и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в те
дни, когда он
не ждал никого
и ничего ни от
дня, ни от ночи.
Иногда выражала она желание сама видеть
и узнать, что видел
и узнал он.
И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать,
и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал
жить не один, а вдвоем,
и что
живет этой жизнью со
дня приезда Ольги.
Он говорил, что «нормальное назначение человека —
прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков,
и донести сосуд жизни до последнего
дня,
не пролив ни одной капли напрасно,
и что ровное
и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
— Отчего? Что с тобой? — начал было Штольц. — Ты знаешь меня: я давно задал себе эту задачу
и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные
дела, а теперь я свободен. Ты должен
жить с нами, вблизи нас: мы с Ольгой так решили, так
и будет. Слава Богу, что я застал тебя таким же, а
не хуже. Я
не надеялся… Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо
жить иначе, ты понимаешь как…
— Когда
не знаешь, для чего
живешь, так
живешь как-нибудь,
день за
днем; радуешься, что
день прошел, что ночь пришла,
и во сне погрузишь скучный вопрос о том, зачем
жил этот
день, зачем будешь
жить завтра.
— Подумаешь, — сказал он, — что мы
живем в то время, когда
не было почт, когда люди, разъехавшись в разные стороны, считали друг друга погибшими
и в самом
деле пропадали без вести.
Илья Ильич
жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы
дня и ночи
и времен года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих со
дна жизни весь осадок, часто горький
и мутный,
не бывало.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. —
И слеп,
и глух,
и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать
делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь!
И проживет свой век,
и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Сверх того, Захар
и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот он каждый
день жалуется, что житья нет, что этакого дурного барина еще
и не слыхано:
и капризен-то он,
и скуп,
и сердит,
и что
не угодишь ему ни в чем, что, словом, лучше умереть, чем
жить у него.
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж
и забыла, как
живут иначе. Когда ты на той неделе надулся
и не был два
дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет,
и мне вовсе
не жаль ее.
Не отвечаю ma tante,
не слышу, что она говорит, ничего
не делаю, никуда
не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
Штольц уехал в тот же
день, а вечером к Обломову явился Тарантьев. Он
не утерпел, чтобы
не обругать его хорошенько за кума. Он
не взял одного в расчет: что Обломов, в обществе Ильинских, отвык от подобных ему явлений
и что апатия
и снисхождение к грубости
и наглости заменились отвращением. Это бы уж обнаружилось давно
и даже проявилось отчасти, когда Обломов
жил еще на даче, но с тех пор Тарантьев посещал его реже
и притом бывал при других
и столкновений между ними
не было.
— Да, да, — повторял он, — я тоже жду утра,
и мне скучна ночь,
и я завтра пошлю к вам
не за
делом, а чтоб только произнести лишний раз
и услыхать, как раздастся ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать, что они уж вас видели… Мы думаем, ждем,
живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения: я убеждаюсь, что вы любите меня, как
не любили ни отца, ни тетку, ни…
— Нет, что из дворян делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да
и кроме детей, где же вдвоем? Это только так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то
деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы,
не родственницы
и не экономки; если
не живут, так ходят каждый
день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион?
Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином
дело делают
и живут нормально, как должно,
и что иначе
жить не следует.
— Ты засыпал бы с каждым
днем все глубже —
не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я
не состареюсь,
не устану
жить никогда. А с тобой мы стали бы
жить изо
дня в
день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать
и не думать ни о чем; ложились бы спать
и благодарили Бога, что
день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да? Разве это жизнь? Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
Он шел твердо, бодро;
жил по бюджету, стараясь тратить каждый
день, как каждый рубль, с ежеминутным, никогда
не дремлющим контролем издержанного времени, труда, сил души
и сердца.
Хлестаков. Право,
не знаю. Ведь мой отец упрям
и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я
не могу
жить без Петербурга. За что ж, в самом
деле, я должен погубить жизнь с мужиками? Теперь
не те потребности; душа моя жаждет просвещения.
— Я
не об вас, совсем
не об вас говорю. Вы совершенство. Да, да, я знаю, что вы все совершенство; но что же делать, что я дурная? Этого бы
не было, если б я
не была дурная. Так пускай я буду какая есть, но
не буду притворяться. Что мне зa
дело до Анны Павловны! Пускай они
живут как хотят,
и я как хочу. Я
не могу быть другою…
И всё это
не то,
не то!..
Вронский слушал внимательно, но
не столько самое содержание слов занимало его, сколько то отношение к
делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью
и имеющего в этом свои симпатии
и антипатии, тогда как для него были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже, как мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом
и даром слова, так редко встречающимся в той среде, в которой он
жил.
И, как ни совестно это было ему, ему было завидно.
Но
дело в том, ― она, ожидая этого развода здесь, в Москве, где все его
и ее знают,
живет три месяца; никуда
не выезжает, никого
не видает из женщин, кроме Долли, потому что, понимаешь ли, она
не хочет, чтобы к ней ездили из милости; эта дура княжна Варвара ―
и та уехала, считая это неприличным.
Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя
и людей подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье
и ум — это другое
дело),
и которые никогда ни перед кем
не подличали, никогда ни в ком
не нуждались, как
жили мой отец, мой дед.
Кити видела, что с мужем что-то сделалось. Она хотела улучить минутку поговорить с ним наедине, но он поспешил уйти от нее, сказав, что ему нужно в контору. Давно уже ему хозяйственные
дела не казались так важны, как нынче. «Им там всё праздник — думал он, — а тут
дела не праздничные, которые
не ждут
и без которых
жить нельзя».
Каренины, муж
и жена, продолжали
жить в одном доме, встречались каждый
день, но были совершенно чужды друг другу. Алексей Александрович за правило поставил каждый
день видеть жену, для того чтобы прислуга
не имела права делать предположения, но избегал обедов дома. Вронский никогда
не бывал в доме Алексея Александровича, но Анна видала его вне дома,
и муж знал это.
Ответа
не было, кроме того общего ответа, который дает жизнь на все самые сложные
и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо
жить потребностями
дня, то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном жизни.
Окончив курсы в гимназии
и университете с медалями, Алексей Александрович с помощью дяди тотчас стал на видную служебную дорогу
и с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни в гимназии, ни в университете, ни после на службе Алексей Александрович
не завязал ни с кем дружеских отношений. Брат был самый близкий ему по душе человек, но он служил по министерству иностранных
дел,
жил всегда за границей, где он
и умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
Положение было мучительно для всех троих,
и ни один из них
не в силах был бы
прожить и одного
дня в этом положении, если бы
не ожидал, что оно изменится
и что это только временное горестное затруднение, которое пройдет.
Левины
жили уже третий месяц в Москве. Уже давно прошел тот срок, когда, по самым верным расчетам людей знающих эти
дела, Кити должна была родить; а она всё еще носила,
и ни по чему
не было заметно, чтобы время было ближе теперь, чем два месяца назад.
И доктор,
и акушерка,
и Долли,
и мать,
и в особенности Левин, без ужаса
не могший подумать о приближавшемся, начинали испытывать нетерпение
и беспокойство; одна Кити чувствовала себя совершенно спокойною
и счастливою.
И обеднение
не вследствие роскоши — это бы ничего;
прожить по-барски — это дворянское
дело, это только дворяне умеют.
— Экой ты чудак! — небрежно перебил Базаров. — Разве ты
не знаешь, что на нашем наречии
и для нашего брата «неладно» значит «ладно»?
Пожива есть, значит.
Не сам ли ты сегодня говорил, что она странно вышла замуж, хотя, по мнению моему, выйти за богатого старика —
дело ничуть
не странное, а, напротив, благоразумное. Я городским толкам
не верю; но люблю думать, как говорит наш образованный губернатор, что они справедливы.
— Это совершенно другой вопрос. Мне вовсе
не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа руки, как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать, что аристократизм — принсип, а без принсипов
жить в наше время могут одни безнравственные или пустые люди. Я говорил это Аркадию на другой
день его приезда
и повторяю теперь вам.
Не так ли, Николай?
— А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет
и где
дела до меня нет;
и часть времени, которую мне удастся
прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня
не было
и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что за безобразие! Что за пустяки!
— Великодушная! — шепнул он. — Ох, как близко,
и какая молодая, свежая, чистая… в этой гадкой комнате!.. Ну, прощайте!
Живите долго, это лучше всего,
и пользуйтесь, пока время. Вы посмотрите, что за безобразное зрелище: червяк полураздавленный, а еще топорщится.
И ведь тоже думал: обломаю
дел много,
не умру, куда! задача есть, ведь я гигант! А теперь вся задача гиганта — как бы умереть прилично, хотя никому до этого
дела нет… Все равно: вилять хвостом
не стану.
Вот поглядел, поглядел на нее Гаврила, да
и стал ее спрашивать: «Чего ты, лесное зелье, плачешь?» А русалка-то как взговорит ему: «
Не креститься бы тебе, говорит, человече,
жить бы тебе со мной на веселии до конца
дней; а плачу я, убиваюсь оттого, что ты крестился; да
не я одна убиваться буду: убивайся же
и ты до конца
дней».
Четвертого
дня Петра Михайловича, моего покровителя,
не стало. Жестокий удар паралича лишил меня сей последней опоры. Конечно, мне уже теперь двадцатый год пошел; в течение семи лет я сделал значительные успехи; я сильно надеюсь на свой талант
и могу посредством его
жить; я
не унываю, но все-таки, если можете, пришлите мне, на первый случай, двести пятьдесят рублей ассигнациями. Целую ваши ручки
и остаюсь»
и т. д.
— Что? грозить мне вздумал? — с сердцем заговорил он. — Ты думаешь, я тебя боюсь? Нет, брат,
не на того наткнулся! чего мне бояться?.. Я везде себе хлеб сыщу. Вот ты — другое
дело! Тебе только здесь
и жить, да наушничать, да воровать…